Навчально-методичний посібник «зигмунд фрейд та теорія І практика психоаналізу: вибрані друковані праці (до 150-річчя з дня народження)» - страница 5


Другое преимущество этого метода заключается в том, что он, в сущности, никогда не должен отказывать. Теоретически рассуждая, всегда должна существовать возможность внезапной мысли, когда ты не заботишься о том, какой она должна быть. Только в одном случае это регулярно не удается, но именно потому, что это один случай, его тоже можно растолковать.
Теперь я приближаюсь к описанию момента, кото­рый добавляет существенную черту к картине анализа и как с технической, так и с теоретической точки зрения может иметь огромнейшее значение. При всяком анали­тическом курсе лечения помимо всякого участия врача возникают интенсивные эмоциональные отношения па­циента лично к психоаналитику, которые не могут быть объяснены реальными обстоятельствами. Они бывают положительными или отрицательными, могут варьироваться от страстной, чувственной влюбленности до край­ней степени неприятия, отталкивания и ненависти. Это явление, которое я вкратце называю переносом, вскоре сменяет у пациента желание выздороветь и, покуда оно проявляется в мягкой, умеренной форме, может способ­ствовать влиянию врача и помочь аналитической работе. Если оно потом перерастает в страсть или враждебность, то становится главным инструментом сопротивления. Бывает также, что оно парализует способность пациента к внезапным мыслям и вредит успеху лечения. Но было бы бессмысленно пытаться его избежать; анализ невоз­можен без переноса. Не следует думать, что перенос по­рождается анализом и что он наблюдается только в свя­зи с ним. Анализ лишь вскрывает и обособляет перенос. Это общечеловеческий феномен, от него зависит успех врача. Нетрудно распознать в нем тот же самый дина­мический фактор, который гипнотизеры называют вну­шаемостью, из него исходит гипнотический отчет, на непредсказуемость которого жаловался и метод катарси­са. Там, где этой склонности к переносу чувства нет или где этот перенос становится целиком негативным, как при Dementia praecox1 и паранойе, невозможно также и психическое влияние на больного. (1Преждевременное слабоумие (лат.), одно из обозначений шизофрении. – Прим. перев.).
Совершенно справедливо, что психоанализ тоже пользуется методом внушения, как и другие психотера­певтические методы. Различие, однако, в том, что здесь они — внушение или перенос — не играют решающей роли в успехе лечения. Они скорее применяются для то­го, чтобы побудить больного к выполнению психической работы — преодолению своего сопротивления переносу, что означает длительное изменение его душевной эконо­мии. Аналитик помогает больному осознать перенос и снимает его, убеждая больного в том, что он своим отношением к переносу оживляет отношения чувств, ве­дущих свое происхождение от самых ранних объектных привязанностей, из вытесненного периода детства. Бла­годаря такому повороту перенос из сильнейшего оружия сопротивления становится лучшим инструментом анали­тического лечения. При всем при том овладение им дается с особым трудом и является важнейшим элемен­том аналитической техники.
Метод свободных ассоциаций и связанное с ним ис­кусство толкования позволили психоанализу добиться успеха, который как будто не имел большого практиче­ского значения, но на самом деле не мог не означать появления в науке совершенно новых взглядов и ценно­стей. Оказалось возможным доказать, что сны полны смысла, и разгадать этот смысл. Еще в античной древно­сти снам придавали большое значение как предсказани­ям будущего; современная наука знать о сновидениях не желала, оставляя их области суеверий, объявляя чисто «телесным» проявлением, своего рода судорогой обычно дремлющей душевной жизни. Казалось невозможным, чтобы кто-то, занимающийся серьезной научной рабо­той, выступил в качестве «толкователя сновидений». Но если не заботиться о таком осуждении снов, если подой­ти к ним как к непонятному симптому, безумной или навязчивой идее, вникнув в их иллюзорное содержание и рассматривая их образы как объекты свободных ассо­циаций, тогда мы придем к другому результату. Много­численные мысли сновидца позволяли получить пред­ставление, о мыслительном образе, который нельзя уже было больше назвать абсурдным или запутанным, кото­рый соответствовал полноценной работе и для которого явное содержание сновидения было лишь искаженным, сокращенным и неверно понятым переводом, по большей части переводом в визуальные образы. В этих скрытых мыслях сновидения заключался смысл сновидения, явное содержание сновидения было лишь обманом, фасадом, с которым можно было связать ассоциации, но не толкование.
Теперь нам предстояло ответить на целый ряд вопро­сов, важнейшими среди которых были: мотивировано ли возникновение сновидения, при каких условиях оно мо­жет осуществиться, какими путями всегда многозначи­тельные мысли сна переводятся в часто бессмысленные сновидения и др. В своей книге «Толкование сновиде­ний», опубликованной в 1900 году, я попытался решить все эти проблемы. Здесь можно упомянуть лишь самый небольшой фрагмент этого исследования: если исследо­вать скрытые мысли, о которых узнаешь из анализа сно­видений, среди них оказываются такие, которые резко отличаются от других, понятных и хорошо знакомых видящему сон. Эти другие остаются от состояния бодрст­вования (дневные остатки); но в отдельных из них зача­стую узнаешь весьма непристойные побуждения, которые чужды видевшему этот сон в состоянии бодрст­вования, которые он отвергает категорически, с удивле­нием и возмущением. Эти побуждения и составляют, собственно говоря, образы снов, они несут энергию, по­рождающую сны, и пользуются как материалом дневны­ми остатками; возникающее таким образом сновидение создает для них ситуацию удовлетворения, оно для них означает исполнение желаний. Такой процесс был бы невозможен, если бы что-то в природе состояния сна не благоприятствовало ему. Психической предпосылкой сна является ориентация «я» на желание сна и отвлечение привязанностей от всех интересов жизни; поскольку од­новременно перекрывается доступ к двигательной сфере, «я» может также уменьшить усилия, которые обычно помогают ему уравновешивать вытеснения. Благодаря тому, что ночью вытеснение таким образом ослабляется, неосознанные побуждения, пользуясь сновидениями, проникают в сознание. Но сопротивление «я» вытесне­нию не прекращается совсем и во время сна, оно только становится меньше. Остаток его существует в виде цен­зуры сновидений и запрещает неосознанному побужде­нию выражаться в формах, которые бы ему, в сущности, и соответствовали. Строгость цензуры сновидений поне­воле ослабляет и изменяет скрытые мысли сновидения, в результате чего не удается распознать предосудительный смысл сна. Этим объясняется искажение сновидений, которому явное содержание снов обязано наиболее при­мечательными чертами. Вот что означает фраза: снови­дение есть (тайное) исполнение некоего (вытесненного) желания. Мы теперь уже знаем, что сновидение устрое­но так же, как невротический симптом, это компромисс­ное образование между притязаниями вытесненного инстинкта и сопротивлением цензурирующей власти «я». Ввиду сходного генезиса оно так же непонятно, как и симптом, и в такой же степени нуждается в толко­вании.
Общую функцию сновидения легко выявить. Оно нужно для того, чтобы на свой лад ослабить и отсечь внешние или внутренние раздражители, которые могли бы привести к пробуждению, и таким образом обезопа­сить сон от помех. Защита от внешнего раздражителя осуществляется таким образом, что он переосмысливает­ся и перетекает в какую-нибудь безобидную ситуацию, внутренний раздражитель влечения спящий стремится сохранить и обеспечивает ему удовлетворение через сновидения – в той мере, в какой скрытым мыслям сно­видений не удается обойти цензурные ограничения. Но если такая опасность грозит и сновидение становится слишком определенным, тогда спящий прерывает сон и в ужасе просыпается (страшный сон). Точно так же функция сна не срабатывает, когда внешний раздражи­тель настолько силен, что от него уже не избавиться (пробуждающий сон). Процесс, который под воздействи­ем цензуры сновидений переводит скрытые мысли в яв­ное содержание сновидений, я называю работой снови­дения. Она состоит в своеобразной обработке предсознательного мыслительного материала, при котором его составные части сгущаются, психические акценты смещаются, целое переводится в визуальные образы, драматизируется и дополняется двусмысленной вто­ричной обработкой. Работа сновидения служит отлич­ным примером процесса в самых глубинных бессозна­тельных слоях душевной жизни, который заметно отличается от известных нам нормальных мыслительных процессов. Она выявляет также целый ряд архаических черт, например употребление здесь преимущественно сексуальной символики, которая потом снова обнаружи­вается в других областях духовной деятельности. По­скольку неосознанное побуждение сновидения вступает в связь с дневным остатком, с интересом, который не удалось осуществить наяву, возникшее в результате сновидение имеет двоякую ценность для аналитической работы. Толкуемое сновидение оказывается, с одной стороны, как бы осуществлением вытесненного желания, с другой стороны, оно может продолжить досознатель-ную дневную деятельность мысли и наполняться любым содержанием, выражая намерение, предостережение, размышление и опять же исполнение желаний. Анализ использует его в двояких целях, для понимания как сознательных, так и бессознательных процессов у анали­зируемого. Он использует также и то обстоятельство, что сновидение открывает доступ к забытому содержа­нию детской жизни, так что инфантильную амнезию можно в большинстве случаев излечить, пользуясь толкованием сновидений. Сновидение здесь отчасти выполняет ту работу, которую прежде делал гипноз. Напротив, я никогда не делал утверждения, которое мне часто приписывают, будто толкование сновидений пока­зывает, что все они имеют сексуальное содержание или восходят к сексуальным влечениям. Нетрудно увидеть, что голод, жажда, потребность в мочеиспускании и исп­ражнении точно так же порождают сновидения, связан­ные с удовлетворением, как и какие-нибудь сексуальные или эгоистические раздражители. На маленьких детях удобно показывать правильность нашей теории сновиде­ний. У них разные системы психики еще не вполне обо­соблены, вытеснения еще как следует не сформирова­лись, поэтому' от них часто слышишь о сновидениях, которые есть не что иное, как откровенное исполнение каких-то не исполненных днем желаний. Под влиянием императивных потребностей подобные сновидения ин­фантильного типа могут возникать и у взрослых. Так же как толкованием сновидений, анализ воспользо­вался изучением столь частых мелких ошибок и симпто­матических действий человека, которым я посвятил свою работу «К психопатологии обыденной жизни», вы­шедшую сначала в виде книги в 1904 году. Суть этой книги, у которой было много читателей, сводится к доказательству, что эти феномены не являются чем-то случайным, что они не могут быть объяснены лишь чисто физиологически, у них есть смысл, они могут быть истолкованы и в конечном счете указывают на задержанные или вытесненные побуждения и жела­ния. Особая ценность «Толкования сновидений», равно как и этой книги, состоит, однако, не в том, что они создали основу для аналитической работы, а в другом. До сих пор психоанализ занимался лишь устранением патологических явлений и для их объясне­ния часто должен был прибегать к гипотезам, значение которых не связывалось с важностью обсуждаемого материала. Сновидение же, к которому он обратился потом, не было болезненным симптомом, это было явле­ние нормальной душевной жизни, оно могло возникнуть у любого здорового человека. Но если сновидение стро­ится так же, как симптом, если его объяснение требу­ет тех же понятий, таких, как вытеснение желаний, возникновение замещений и компромиссов, различных психических систем для овладения сознательным и бессознательным, тогда психоанализ уже не вспомога­тельная область психопатологии, это скорее основа для нового и фундаментального исследования души, не­обходимая также и для понимания нормального. Его предпосылки и результаты можно перенести и на другие области душевной и духовной жизни, открыть широкий путь, путь к целому миру.
V
Я прерываю рассказ о внутреннем развитии психо­анализа и обращаюсь к его внешней судьбе. Все, что я до сих пор говорил о его приобретениях, было, в общем, связано с успехом моей работы, для более связного из­ложения я упоминал и позднейшие результаты, не отде­ляя от собственного вклада вклад моих учеников и при­верженцев.
Спустя десять с лишним лет после разрыва с Брейером у меня не было ни одного приверженца. Я нахо­дился в полной изоляции. В Вене меня избегали, за границей обо мне ничего не знали. «Толкование снови­дений» (1900) почти не. получило отклика в специаль­ных изданиях. В статье «К истории психоаналитического движения» я приводил как пример позиции психиатри­ческих кругов в Вене разговор с неким ассистентом, который написал книгу, направленную против моего учения*, даже не читая моего «Толкования сновиде­ний», поскольку в клинике ему сказали, что не стоит тратить на это сил. Этот человек, ставший с тех пор внештатным профессором, позволил себе отрицать со­держание той беседы и вообще поставить под сомнение достоверность моего воспоминания. Я подтверждаю каж­дое слово своего рассказа.
Когда я понял, что это все неизбежно, я стал менее чувствительным. Постепенно кончилась и изоляция. Сначала в Вене вокруг меня сложился небольшой кру­жок учеников; после 1906 года стало известно, что и цюрихские психиатры – Э. Блейлер*, его ассистент К. Г. Юнг* и другие – проявили интерес к психоана­лизу. Завязались личные отношения, на Пасху 1908 го­да друзья молодой науки встретились в Зальцбурге, договорились регулярно повторять такие приватные конгрессы, а также издавать журнал, который стал вы­ходить под названием «Ежегодник психоаналитических и психопатологических исследований», под редакцией К. Г. Юнга. Издателями были Блейлер и я; потом, когда началась мировая война, издание было приостановлено. Одновременно с подключением к работе швейцарцев ин­терес к психоанализу пробудился по всей Германии, о нем появилась обширная литература, он стал предметом оживленных дискуссий на научных конгрессах. Отноше­ние никогда не было одобрительным или благожелатель­но-выжидательным. После самого краткого знакомства с психоанализом немецкая наука оказалась едина в своем неприятии.
Я, конечно, и сейчас не могу знать наверняка, каким будет окончательный приговор потомства о цен­ности психоанализа для психиатрии, психологии и гума­нитарных наук. Но я полагаю, когда фаза, которую мы переживаем, обретет своего историка, тот вынужден бу­дет признать,' что поведение тогдашних представителей немецкой науки не принесло ей славы. Я имею при этом в виду не факт отрицания и не безапелляционность, с какой все это говорилось; и то и другое легко понять, этого можно было ожидать, и это по крайней мере не должно бросать никакой тени на характер противников. Но для той степени высокомерия и недобросовестного пренебрежения логикой, для грубости и безвкусности нападок нет извинения. Меня можно упрекнуть, что слишком уж это по-детски: спустя пятнадцать лет давать такую волю своим чувствам; я бы не стал этого делать, если бы не добавилось кое-чего еще. Годы спу­стя, когда во время мировой войны враждебный хор стал упрекать немецкую нацию в варварстве и в этом упреке соединили все, о чем я говорил, я болезненно почувство­вал, что по своему опыту не могу на это возразить.
Один из противников во всеуслышание похвалялся, что он заставляет своих пациентов замолчать, когда они заводят речь на сексуальные темы, и, должно быть, на этом основании счел себя вправе судить об этиологиче­ской роли сексуальности при неврозах. Если не говорить об аффективном сопротивлении, которое так легко объ­ясняется психоаналитической теорией, что здесь для нас все очевидно, мне кажется, главное препятствие для по­нимания заключено в том, что противники психоанали­за видели в нем продукт моей спекулятивной фантазии и не хотели верить, что для его создания потребовалась долгая, терпеливая, не имеющая никакой предваритель­ной опоры работа. А раз, по их мнению, анализ не имел ничего общего с наблюдением и опытом, они считали се­бя вправе, ничего не проверяя, просто его отбросить. Другие, не столь твердо в этом уверенные, повторяли классический маневр сопротивления: лучше не загляды­вать в микроскоп, чтобы не видеть того, что они оспари­вали. Вообще достойно интереса, сколь некорректно ведут себя многие люди, когда им приходится судить о новых для них вещах. Много лет, да еще и сегодня я слышал суждения благожелательных критиков, что, мол, до такого-то предела психоанализ справедлив, но вот в таком-то пункте он берет через край, слишком уж обобщает. При этом я знаю, что труднее всего опреде­лить эту границу и что сами критики еще за несколько дней или недель до того вообще совершенно не пред­ставляли себе проблемы.
Официальная анафема психоанализу привела к то­му, что аналитики лишь еще теснее сплотились. На вто­ром конгрессе в Нюрнберге в 1910 году они по предло­жению Ш. Ференци* образовали «Международный пси­хоаналитический союз», в котором выделились местные группы и который имел президента. Этот союз пережил мировую войну, он существует и по сей день и объеди­няет местные группы Вены, Берлина, Будапешта, Цю­риха, Лондона, Голландии, Нью-Йорка, пан-Америки, Москвы и Калькутты. Первым президентом я предложил избрать К. Г. Юнга, это был, как мне стало ясно позд­нее, поистине несчастливый шаг. У психоаналитиков появился тогда второй журнал, «Центральный листок психоанализа», под редакцией Адлера* и Штекеля*, а вскоре затем и третий, «Имаго», который Г. Закс* и О. Ранк*, по профессии не врачи, посвятили примене­нию психоанализа в гуманитарных науках. Вскоре Блейлер опубликовал свою работу в защиту психоанали­за («Психоанализ Фрейда», 1910). Хотя было весьма от­радно услышать наконец в этом споре слово справедли­вости и честной логики, тем не менее работа Блейлера не могла меня полностью удовлетворить. Он слишком заботился о видимости беспристрастности; отнюдь не случайно, что именно этому автору наша наука обязана введением понятия «амбивалентность». В позднейших работах Блейлер занял столь отрицательную позицию по отношению ко всей аналитической системе, подверг сомнению или неприятию столь существенные части этой системы, что мне оставалось лишь с недоумением спросить себя, какой же остаток он готов признать. Тем не менее он и позднее не только сердечно высказывался в поддержку «глубинной психологии», но и построил на ее основе грандиозную концепцию шизофрении. Блей­лер, впрочем, не долго оставался в «Международном психоаналитическом союзе», он покинул его в результа­те разногласий с Юнгом, и Бургхёльцли был для психо­анализа потерян.
Официальное противодействие не могло остановить распространения психоанализа ни в Германии, ни в других странах. В другом месте («К истории психоаналити­ческого движения») я проследил этапы этого распрост­ранения и назвал людей,, выступивших в качестве его представителей. В 1909 году Г. Стэнли Холл* пригласил Юнга и меня в Америку, чтобы там, в Кларковском университете, Ворчестер, Массачусетс, президентом ко­торого он являлся, читать в течение недели лекции (на немецком языке) в рамках торжеств по случаю двадца­тилетия со дня основания этого учреждения. Холл поль­зовался заслуженным уважением как психолог и педа­гог, который уже несколько лет как ввел в свой курс психоанализ; в нем было что-то от «делателя королей», которому нравилось утверждать и низвергать авторите­ты. Мы встретили там также Джеймса Дж. Патнэма*, невролога из Гарварда, который, несмотря на свой воз­раст, стал энтузиастом психоанализа и употребил весь авторитет своей всеми уважаемой личности на защиту его культурной ценности и чистоты его намерений. Этому превосходному человеку, реакция которого на насильственно-невротические методы определялась преж­де всего этическими соображениями, мешала единствен­но лишь мысль о том, как привязать психоанализ к оп­ределенной философской системе и поставить его на службу моральным целям. Непреходящее впечатление произвела на меня также встреча с философом Уилья­мом Джеймсом*. Я не могу забыть маленькой сцены, когда он во время нашей, прогулки вдруг остановился, передал мне свою сумку и попросил меня пройти впе­ред, сказав, что нагонит меня, как только справится с внезапным приступом Angina pectoris. Через год он умер от болезни сердца; с тех пор я всегда желаю себе такого же бесстрашия перед лицом близкой кончины.
Мне тогда было всего 53 года, я чувствовал себя молодым и здоровым, кратковременное пребывание в Новом Свете оказалось для моего самочувствия вообще благотворным; в Европе я чувствовал себя словно бы отверженным, здесь я ощущал себя на равных с лучши­ми людьми. Это было как бы воплощение мечты, кото­рая казалась невероятной, когда я поднялся на кафедру в Ворчестере, чтобы прочесть свои «Пять лекций о пси­хоанализе». Итак, психоанализ больше не был бредом, он стал полноценной частью реальности. Со времени нашего посещения он в Америке уже не терял под собой почвы, стал необычайно популярным среди неспециали­стов и многими официальными психиатрами был признан важной составной частью медицинского образова­ния. К сожалению, он там оказался еще и сильно раз­бавлен. Разного рода злоупотребления, которым он там подвергался, прикрывались моим именем, к тому же не хватало возможности основательно разработать технику и теорию. Кроме того, в Америке он столкнулся с бихе­виоризмом*, который наивно провозглашал, что может вообще покончить с психологической проблемой.
В Европе в 1911-1913 годах было две волны отхода от психоанализа, возглавлявшихся людьми, которые до тех пор играли важную роль в молодой науке, это Аль­фред Адлер и К. Г. Юнг. Оба выглядели довольно опас­ными и быстро снискали себе многих приверженцев. Однако сила их определялась не содержанием собствен­ных работ, а соблазном освободиться от результатов психоанализа, которые казались непристойными, хотя даже его фактический материал уже не отрицался. Юнг пытался перетолковать и аналитические факты, исходя из абстрактного, внеличного и внеисторического, благо­даря чему он надеялся обойтись без детской сексуально­сти, Эдипова комплекса, а также без анализа детства. Адлер отходил от психоанализа как будто еще дальше, он вообще отвергал значение сексуальности, выводил характер и образование неврозов исключительно из стремления человека к власти и его потребности ком­пенсировать природную неполноценность, а все психоло­гические приобретения психоанализа игнорировал. Но все отвергнутое им волей-неволей вернулось в его замк­нутую систему под другим именем; его «мужской протест» есть не что иное, как неправомерно сексуализированное вытеснение. Критика встретила обоих ере­тиков весьма мягко; я добился лишь того, что и Адлер, и Юнг отказались от права называть свои учения «психоанализом». Сейчас, спустя десятилетие, можно констатировать, что обе эти попытки не причинили пси­хоанализу вреда.
Если общность основана на согласии по некоторым кардинальным пунктам, само собой разумеется, что из него исключаются те, кто отходит от этой общей основы. Но часто отход былых учеников ставился мне в вину как свидетельство моей нетерпимости или же в этом ви­дели выражение особого тяготеющего надо мной рока. Чтобы возразить, достаточно указать, что покинувшим меня, таким, как Юнг, Адлер, Штекель и немногие дру­гие, противостоит большое число других, таких, как Абрахам*, Эйтингон*, Ференци, Ранк, Джонс*, Брилль, Закс, пастор Пфистер*, ван Эмден, Рейк и др., с кото­рыми меня более пятнадцати лет связывает тесное со­трудничество, а часто и ничем не омраченная дружба. Я назвал здесь лишь старших из моих учеников, уже со­здавших себе имя в психоаналитической литературе; то, что я не называю других, не означает пренебрежения к ним, и как раз среди молодых и пришедших позже есть таланты, подающие большие надежды. Но я вправе ут­верждать о себе, что нетерпимый, уверенный в своей не­погрешимости человек никогда не сумел бы привлечь к себе такую группу духовно значительных личностей, тем более если он не располагал никакими практически­ми соблазнами, как я.
Мировая война, разрушившая столь много других ор­ганизаций, ничего не могла поделать с нашим «интерна­ционалом». Первая встреча после войны состоялась в 1920 году в Гааге, на нейтральной почве. Трогателен был прием, который оказало голландское гостеприимст­во изголодавшимся и обедневшим центральноевропейцам; насколько я знаю, тогда в первый раз в разру­шенном мире дружески встретились за общим столом англичане и немцы, соединенные научным интересом. Война усилила интерес к психоанализу в западных стра­нах и даже в Германии. Наблюдение за военными невротиками наконец раскрыло врачам глаза на роль психогенеза для невротических расстройств, некоторые наши психологические концепции, такие, как «польза болезни», «бегство в болезнь», быстро обрели популяр­ность. На первый после катастрофы конгресс, состояв­шийся в Будапеште в 1918 году, союзные правительства центральных держав прислали официальных представи­телей, которые высказались в пользу создания психоана­литических станций для лечения военных невротиков. До этого уже не дошло. Далеко идущие планы одного из наших лучших участников, д-ра Антона фон Фрейнда, который хотел открыть в Будапеште центр аналитиче­ской науки и терапии, тоже вскоре рухнули из-за после­довавших, вскоре политических переворотов и ранней смерти этого независимого человека. Часть его замыслов осуществил позднее Макс Эйтингон, создавший в 1920 году в Берлине психоаналитическую поликлинику. В короткий период господства большевиков в Венгрии Ференци еще мог осуществлять успешную педагогиче­скую деятельность в университете как официальный представитель психоанализа. После войны наши против­ники любили провозглашать, что опыт дает решающий аргумент против справедливости аналитических положе­ний. Военные неврозы могут служить доказательством, что сексуальные моменты не играют роли в этиологии невротических аффектаций. Однако это был легковес­ный и поспешный триумф. Потому что, с одной сторо­ны, никто не мог провести основательного анализа како­го-либо случая военного невроза, так что попросту не было известно ничего определенного об их мотивации, и из такого незнания нельзя было извлекать никаких вы­водов. С другой же стороны, психоанализ давно вывел понятие нарциссизма и нарциссического невроза, содер­жанием которого являлась обращенность либидо на соб­ственное «я» вместо объекта. Иными словами, обычно психоанализ упрекали в непозволительном расширении понятия сексуальности; но если для полемики так удоб­нее, ему забывают это прегрешение и ставят ему в упрек сексуальность в самом узком смысле.
История психоанализа для меня распадается на два этапа, если не считать катарсической предыстории. На первом я был один и выполнял работу сам, так было с 1895/96 по 1906-й или 1907-й год. На втором этапе, который продолжается и по сей день, все большее значе­ние приобретал вклад моих учеников и сотрудников, так что сейчас я, предупрежденный тяжелой болезнью о близком конце, с внутренним спокойствием могу думать о прекращении моей собственной деятельности. Именно этим объясняется то, что я в этом автобиографическом очерке с такой же подробностью описываю развитие психоанализа на втором этапе, как и его постепенное возникновение на первом, когда он целиком определялся моей деятельностью. Я только считаю себя вправе упо­мянуть те новые достижения, в которых доля моего участия все еще значительна, прежде всего в области нарциссизма, учения о влечениях и его применения к психозам.
Я хотел бы добавить, что с накоплением опыта все больше выявлялась роль Эдипова комплекса как ядра неврозов. Он был в той же мере вершиной инфантиль­ной сексуальной жизни, сколь и узловым пунктом, с ко­торым было связано все дальнейшее развитие. Поэтому труднее стало ожидать, что с помощью анализа можно открыть специфический для невроза момент. Следовало сказать себе, как это очень хорошо сумел сделать Юнг в свой ранний аналитический период, что неврозы не име­ют какого-либо особого, исключительно им присущего содержания и что срыв у невротиков происходит на тех же самых вещах, с которыми нормальные люди счастли­во справляются. Это понимание отнюдь не означало ра­зочарования. Оно прекрасно согласовывалось с другим, утверждавшим, что глубинная психология, к которой пришли благодаря психоанализу, как раз и была психо­логией нормальной душевной жизни. У нас получилось то же, что бывает у химиков, когда большие количест­венные различия вещества объясняются качественными особенностями при комбинировании определенных эле­ментов.
В случае Эдипова комплекса либидо связывалось с отношением к родителям. Но этому предшествовало вре­мя без всяких подобных объектов. Отсюда основополага­ющая для теории либидо концепция состояния, когда либидо заполняет собственное «я» и берет его само в качестве объекта. Это состояние можно назвать «нар­циссизмом» или любовью к себе. Последующие размыш­ления показали, что он, в сущности, никогда полностью не исчезает; в течение всей жизни «я» остается круп­ным резервуаром либидо, откуда исходит привязанность к объектам и куда либидо может вернуться от объектов вновь. Таким образом, нарциссическое либидо постоянно преобразуется в объект либидо, и наоборот. Прекрасный пример того, до какой степени может доходить это-преобразование, демонстрирует нам сексуальная или сублимированная влюбленность, доходящая до самопо­жертвования. Если до сих пор в процессе вытеснения внимание уделялось лишь вытесняемому, такие представления показывают, что и вытесняющему следует отдать должное. Считалось, что вытеснение вызывается действующим в «я» инстинктом самосохра­нения (инстинкт «я») и осуществляется в либидозных влечениях. Теперь, когда выяснилась либидозная приро­да самого инстинкта самосохранения, проявляющего­ся как нарциссическое. либидо, процесс вытеснения предстал как процесс внутри самого либидо; нар­циссическое либидо противостоит объекту-либидо, интерес самосохранения защищается от притязаний любви к объекту, а значит, и от собственной сексуаль­ности.
Ни в чем не нуждается психология так настоятельно, как в основательном учении о влечениях, исходя из ко­торого можно было бы двигаться дальше. Однако ничего подобного у нас нет, психоанализ должен сам нащупы­вать учение о влечениях. Первоначально оно противопо­ставляло влечения «я» (самосохранение, голод) либидозным инстинктам (любовь), затем заменило его новым противопоставлением, нарциссического и объект-либидо. Однако это явно не было еще последним словом, с био­логической точки зрения как будто недопустимо было ограничиваться одним-единственным видом влечений.
В своих последних работах («По ту сторону принци­па удовольствия», «Массовая психология и анализ чело­веческого "я"», «Я и Оно») я дал волю долго подавляе­мой склонности к спекуляциям и предложил там, в частности, новое решение проблемы влечений. Я объе­динил самосохранение и сохранение рода понятием эрос и противопоставил ему бесшумно действующее влечение к смерти или разрушению. Влечение в самом общем виде рассматривается как своего рода эластичность жи­вущего, как стремление восстановить однажды возник­шую ситуацию, которая была отменена внешней поме­хой. Эта, в сущности, консервативная природа влечения объяснялась явлениями необходимости повторения. Со­вместное и противоположное действие эроса и влечения к смерти составляет для нас картину жизни.
Вопрос в том, насколько опыт подтверждает пригод­ность такой конструкции. Хотя она порождена стремле­нием зафиксировать некоторые из важнейших теорети­ческих представлений психоанализа, она далеко выходит за рамки психоанализа. Я не раз слышал пренебрежи­тельный разговор, что, мол, нечего ждать от науки, ос­нованной, как психоанализ, на столь неопределенных понятиях, как «либидо» и «влечения». Но этот упрек основан на полном игнорировании реального положения дел. Ясные термины и резко очерченные определения возможны лишь в гуманитарных науках, поскольку их фактический материал стремятся рассмотреть в рамках некой интеллектуальной системы. Для естественных на­ук, к которым относится и психоанализ, такая ясность основных понятий излишня, даже невозможна. Зооло­гия и ботаника начинали не с корректных и достаточ­ных определений животного и растения, биология и сейчас еще не в состоянии наполнить достоверным содержанием понятие жизни. Да что там, даже физика не смогла бы получить развития, если бы она дожида­лась, пока такие ее понятия, как «вещество», «сила», «гравитация» и другие, будут определены ясно и точно. Основные представления или важнейшие понятия есте­ственно-научных дисциплин всегда остаются поначалу неопределенными, предварительно объясненными лишь ссылками на явления, из которых они выведены, и лишь дальнейший анализ материала наблюдений может сде­лать их ясными, содержательными и непротиворечивы­ми. Я всегда воспринимал как грубую несправедливость тот факт, что к психоанализу не хотели подходить как к любой другой естественной науке. Это нежелание при­нимало форму самых резких выражений. Психоанализу ставили в упрек любую неполноту и недостаточность, тогда как наука, основанная на наблюдениях, не может развиваться иначе, как только постепенно вырабатывая свои результаты и шаг за шагом решая свои проблемы. Более того, когда мы добивались признания роли сексу­альной функции, в котором ей так долго отказывали, психоаналитическую теорию заклеймили за «пансексуализм», когда мы подчеркивали не замеченную прежде роль случайных впечатлений ранней юности, мы в ответ услышали, что психоанализ отрицает конституциональ­ный и наследственный фактор, что нам никогда не приходило в голову. Нам возражали любой ценой и лю­быми средствами.
Еще на ранней стадии своей деятельности я предпри­нял попытку сделать некоторые обобщения, основанные на психоаналитических наблюдениях. В 1911 году в не­большой статье «Формулировка двух принципов психи­ческих явлений» я подчеркнул, разумеется не считая это оригинальным, примат принципа удовольствия-не­удовольствия для душевной жизни и его снятие через так называемый «принцип реальности». Позднее я отва­жился на попытку некой «метапсихологии». Так я на­звал подход, при котором всякий процесс душевной дея­тельности рассматривался в трех координатах: динами­ки, топики и экономии, и считал это пределом, которо­го может достигнуть психология. Попытка осталась не­завершенной, я ограничился несколькими заметками («Влечения и их судьбы», «Вытеснение», «Бессознатель­ное», «Печаль и меланхолия» и т. д.) и понял, что вре­мя для таких теоретических разработок еще не пришло. В своих последних обобщающих работах я попытался расчленить наш душевный аппарат на основе аналитического рассмотрения патологических случаев и разло­жил его на «я», «оно», и сверх-«я». Сверх-«я» является наследником Эдипова комплекса и представляет этиче­ские требования человека.
Я не хотел бы создавать впечатления, будто в этот последний период своей работы оставил терпеливые на­блюдения и целиком отдался умозрительным теориям. Наоборот, я продолжал вплотную заниматься аналити­ческим материалом и никогда не прекращал разработку специальных, клинических или технических тем. Да и там, где я отходил от наблюдения, я всячески старался не вдаваться в собственно философию. Природная неспо­собность весьма облегчала мне такую сдержанность. Я всегда был открыт для идей Г. Т. Фехнера* и в важней­ших пунктах опирался на этого мыслителя. Значитель­ные совпадения психоанализа с философией Шопенгауэ­ра — он подчеркивал не только примат аффективности и первостепенное значение сексуальности – возникли не благодаря моему знакомству с его учением. Я прочел Шопенгауэра уже очень поздно. Что касается Ницше, другого философа, чьи предчувствия и предвидения по­рой удивительнейшим образом совпадали с результата­ми, трудно давшимися психоанализу, то именно по этой причине я его долго избегал: для меня важней был не приоритет, а непредвзятость.
Неврозы были первым, а долгое время и единствен­ным объектом анализа. Никто из аналитиков не сомне­вался, что медицинская практика, отделяющая эти аффектации от психозов и связывающая их с органиче­скими нервными поражениями, не права. Учение о не­врозах является составной частью психиатрии, это необ­ходимое введение в нее. Аналитическое же изучение психозов, кажется, исключено из-за терапевтической безнадежности таких усилий. Психические больные обычно лишены способности к позитивному переносу, так что главное средство аналитической техники здесь неприменимо. Но все-таки какие-то возможности, оказа­лось, здесь существуют. Перенос порой отсутствует не настолько полно, чтобы с его помощью нельзя было не­много продвинуться; при циклических расстройствах, легких параноидальных изменениях, частичной шизоф­рении с помощью анализа достигался несомненный ус­пех. По меньшей мере науке пошло на пользу, что диагноз во многих случаях мог долго колебаться между психоневрозом и Dementia ргаесох; попытка лечения смогла привести к столь важным выводам, прежде чем ее пришлось прекратить. Но, что особенно важно, в пси­хозах лежит на поверхности и очевидно каждому многое из того, что при неврозах приходится с большим трудом извлекать из глубины. Поэтому психиатрическая кли­ника подтверждает аналитические выводы самыми пока­зательными примерами. Таким образом, скоро психо­анализ неизбежно должен был найти себе дорогу к объ­ектам психиатрического наблюдения. Весьма рано (1896) я сумел установить в одном случае параноидаль­ного помешательства те же этиологические моменты и наличие именно тех самых аффективных комплексов, что и при неврозах. Юнг объяснил загадочные стереоти­пы помешательства явлениями из истории жизни боль­ного; Блейлер установил механизмы действий различ­ных психозов, сходные с теми, что анализ выявил у невротиков. С тех пор уже не прекращались усилия ана­литиков понять психозы. Особенно с тех пор, как стали пользоваться понятием нарциссизма, удавалось то в од­ном, то в другом месте заглянуть через стену. Больше всего успехов в объяснении меланхолии добился Абра­хам. Правда, в этой области сейчас не все полученные результаты могут служить терапии; но и чисто теорети­ческие достижения немаловажны, и вполне можно ожи­дать их практического применения. Психиатры тоже не смогут долго противиться доказательной силе своего же клинического материала, В немецкой психиатрии проис­ходит своего рода penetration pacifique1 (1Тихое проникновение – франц.) аналитической точки зрения. Не переставая заверять, что они не соби­раются становиться психоаналитиками, принадлежать к «ортодоксальной» школе, особенно же не собираются ве­рить в сверхмогущество сексуального момента, многие из более молодых исследователей усваивают ту или иную часть аналитического учения как свою собствен­ность и применяют их к материалу всякий по-своему. Судя по всему, в этом направлении предстоит дальней­шее развитие.
VI
Сейчас я с некоторой дистанции прослежу, как реа­гировали на приход психоанализа во Франции, долгое время не воспринимавшей его. Было впечатление, будто повторялась все та же самая картина, однако здесь были свои особенности. Громко звучали возражения, неверо­ятные по своему простодушию, вроде того, что для французской деликатности оскорбителен был педантизм и топорность психоаналитических именований (как тут не вспомнить бессмертного лессинговского шевалье Рико де Марлинье!*). Другое высказывание звучит серьезнее; оно, кажется, как будто даже достойно профессора пси­хологии в Сорбонне: что Genia latin1 (1Латинский гений – франц.) вообще не выносит психоаналитического образа мышления. Это звучало как откровенное отмежевание от англосаксонских союзни­ков, которые считались сторонниками психоанализа. По­слушать, так можно было подумать, будто Genie tevto-nique2 (2Тевтонский гений – франц.) сразу прижал к сердцу новорожденный психоана­лиз, словно возлюбленное дитя.
Во Франции интерес к психоанализу был проявлен в литературных кругах. Чтобы понять это, необходимо вспомнить, что в «Толковании сновидений» психоанализ вышел за рамки чисто медицинской проблематики. Между его появлением в Германии и во Франции лежит период разнообразного применения психоанализа в об­ласти литературы и искусствоведения, истории религии и древнейшей истории, в области мифологии, этногра­фии, педагогики и т. д.
Все эти области имели мало отношения к медицине, они оказались связаны с ней именно через посредство психоанализа. Поэтому я не вправе сейчас подробно обсуждать здесь эту тему. Но я не могу и совсем проиг­норировать ее, ибо, с одной стороны, это необходимо, чтобы дать правильное представление о существе и цен­ности психоанализа, с другой стороны, я ведь собирался здесь представить мое собственное творчество. Многие из этих применений восходят к самому началу моей ра­боты. Время от времени я позволял себе отклоняться в сторону, чтобы удовлетворить такого рода внемедицинский интерес. Другие, не только врачи, но тоже специа­листы в своих областях, шли затем по моему следу и далеко углублялись в соответствующие области. По­скольку моя программа должна быть ограничена моими собственными работами в области применения психоана­лиза, я могу предложить здесь читателю лишь совершенно недостаточную картину его применении и значения.
Целый ряд идей был связан для меня с Эдиповым комплексом, в распространенности которого я постепен­но убеждался. Если выбор этой страшной темы и отра­жение ее в творчестве, потрясающее воздействие ее поэ­тических интерпретаций, вообще сама суть трагедии судьбы всегда оставались загадкой, то теперь все объяс­нилось пониманием, что здесь выразилась закономер­ность душевного процесса во всем его аффективном значении. Судьба и предсказания были лишь материа­лизацией внутренней необходимости; то, что герой совершал грех вопреки своему намерению и не подозре­вая об этом, растолковывалось как истинное выражение бессознательной природы его преступных устремлений. От понимания этой трагедии судьбы оставался уже один шаг до объяснения гамлетовской трагедии характера, ко­торой восхищались столетиями, не понимая ее смысла и не разгадав замысла поэта. Примечательно, что этот созданный поэтом невротик терпит срыв на Эдиповом комплексе, как и его многочисленные сотоварищи в реальном мире, ибо Гамлет оказался поставлен перед задачей отомстить другому сразу за два деяния, которые составляют содержание Эдипова стремления, причем собственное неясное чувство вины может действовать на него парализующе. «Гамлет» написан Шекспиром вско­ре после смерти его отца1. (1Добавление 1935 г.: От этой своей конструкции я хотел бы теперь самым решительным образом отказаться. Я больше не верю, что актер Уильям Шекспир из Стрэтфорда был автором произведения, которое ему так долго приписывалось. С тех пор как была опуб­ликована книга «Shakespeare. Identified in Edvard de Vere, the 17th Earl of Oxford» (1920) Дж. Т. Лунея, я почти убежден, что за этим псевдонимом на самом деле скрывается Эдвард де Вер, граф Оксфорд­ский). Мои первые опыты анализа этой трагедии были потом основательно разработаны Эрнестом Джонсом. Тот же пример Отто Ранк использо­вал в качестве исходного пункта для исследования о. вы­боре материала у драматического писателя. В своей большой книге «Мотив инцеста» он сумел показать, как часто писатели выбирают для изображения именно мо­тивы Эдиповой ситуации, и проследил разновидности, вариации и смягченные случаи использования этого ма­териала в мировой литературе.
Отсюда недалеко было и до желания взяться вообще за анализ литературного и художественного творчества. Стало ясно, что мир фантазии представляет собой «ща­дящую.зону», которая создается при болезненном пере­ходе от принципа удовольствия к принципу реальности, чтобы можно было заменить удовлетворение влечений, от которых приходится отказаться в действительной жизни. Художник, подобно невротику, уходил он небла­гоприятной действительности в этот фантастический мир, однако в отличие от невротика умел найти оттуда обратную дорогу и вновь обрести в действительности прочную опору. Их творения, их произведения были фантастическим удовлетворением бессознательных же­ланий, совсем таким же, как сновидение, с которым его объединяет также характер компромисса, потому что и здесь приходится избегать открытого конфликта с сила­ми вытеснения. Однако в отличие от асоциальных, нарциссических сновидений они ориентированы на участие других людей, они могли оживить и удовлетворить в них те же бессознательные побуждения. Кроме того, они удовлетворяли также жажду восприятия красивой фор­мы в качестве «соблазнительной премии». Что удалось сделать психоанализу, так это, исходя из взаимоотноше­ния жизненных впечатлений, случайностей судьбы и произведений художника, реконструировать его природу и определяющие ее влечения, то есть общечеловеческое в нем. С этой целью я, например, взял Леонардо да Винчи в качестве объекта работы, которая основана на одном-единственном, им же самим рассказанном дет­ском воспоминании и прежде всего должна объяснить его картину «Святая Анна»*. Мои друзья и ученики предприняли впоследствии множество подобных ана­литических исследований о художниках и их произведе­ниях. Не оправдались опасения, что добытое таким образом аналитическое понимание повредит удовольст­вию от произведения искусства. Однако перед диле­тантом, который, вероятно, ждет от анализа слишком многого, следует признаться, что двух проблем, которые, наверно, его больше всего интересуют, он объ­яснить не может. Анализ никак не может объяснить художественный талант, и ему не дано раскрыть средст­ва, которыми работает художник, художественную технику.
На примере небольшой, самой по себе не особенно примечательной новеллы В. Йенсена «Градива»* я сумел показать, что сочиненные видения могут быть растолко­ваны так же, как реальные, что, следовательно, в поэтическом творчестве действуют те же самые механизмы бессознательного, знакомые нам по работе сновидений.
Моя книга «Остроумие и его отношение к бессозна­тельному»* – прямое ответвление от «Толкования сно­видений». Единственный друг, который тогда принимал участие в моей работе*, заметил как-то, что мои толкования сновидений порой производят впечатление «остроты». Чтобы разобраться в этом впечатлении, я предпринял исследование острот и обнаружил, что суть остроты заключается в ее технических средствах, а они те же самые, что и способы «работы сновидений», то есть сгущение, смещение, изображение через противопо­ложность, через самое малое и т. д. На этом основано экономическое исследование того, каким образом возни­кает большое удовольствие у слушателя остроты. Ответ гласил: благодаря моментальному снятию усилий по вы­теснению, при соблазне получить премию удовольствия (пред-удовольствие).
Выше я уже говорил о своих работах по психологии религии, которые начались в 1907 году, когда было уста­новлено поразительное сходство между вынужденными действиями и религиозными упражнениями (ритуалы). Еще не зная более глубоких связей, я охарактеризовал вынужденный невроз как искаженную личную религию, а религию, так сказать, как универсальный вынужден­ный невроз. Позднее, в 1912 году, настойчивое указание Юнга на далеко заходящие аналогии между духовной продукцией невротиков и примитивных народов застави­ло меня обратить внимание на эту тему. В четырех статьях, которые составили книгу, озаглавленную «То­тем и табу», я показал, что у примитивных народов страх инцеста выражен еще сильнее, чем у культурных, и породил совершенно особые защитные правила; ис­следовал отношение запретов-табу, в форме которых выступают первые моральные ограничения, к амбива­лентности чувств; обнаружил, что примитивная мировая система анимизма основана на переоценке душевной реальности, на «всесилии мысли», которая лежит и в основе магии. Я провел последовательное сравнение с вынужденным неврозом и показал, насколько большую роль в этих характерных аффектациях еще играют предпосылки примитивной духовной жизни. Особенно же меня привлек тотемизм, эта первая система органи­зации примитивных племен, в которой начала соци­ального порядка соединены с рудиментарной религией и неумолимых властью некоторых немногочисленных запретов-табу . «Почитаемое» существо здесь первона­чально всегда животное, от которого клан, как он счита­ет ведет также свое происхождение. По разным призна­кам можно заключить, что все, в том числе и народы, Находящиеся на высокой ступени развития, когда-то прошли через стадию тотемизма.
Главыми моими литературными источниками в этой работе были прежде всего знаменитые труды Дж Д. Фрэзера* («Тотемизм и экзогамия», 1910, «Золо­тая ретвь», 1900) – кладовая ценных фактов и точек зрения. Но для прояснения проблемы тотемизма Фрэзер давал мало; он неоднократно и основательно менял свои взгляды на этот предмет, а другие этнологи и историки, пoxoже были в таких вещах столь же ненадежны, сколь и разноречивы. Я исходил из того, что существовало весьма примечательное сходство между обоими правила­ми табу при тотемизме, а именно не убивать тотем и не вступать в половую связь с женщиной из племени того же тотема, и обоими основаниями Эдипова комплекса, связанными с устранением отца и женитьбой на матери. Это вызывало искушение сопоставить тотемическое жи­вотное с отцом, что примитивные племена и сами на­стойчиво подчеркивают, поскольку почитают его за прародитиля племени. С психоаналитической стороны мне тогда помогли два факта: одно счастливое наблюдение над ребенком, которое позволяло говорить об инфантильном возвращении тотемизма, и анализ ран­них животных фобий у детей, из которых так часто вид­но что животное замещало отца и на него сдвигалось основанное на Эдиповом комплексе почитание отца. Не­доставало совсем немногого, чтобы распознать в отце-yбийстве ядро тотемизма и исходный пункт образования религий.
Этот недостающий фрагмент был получен благодаря знакомству с работой У. Робертсона Смита «Религия семитов» – этот гениальный человек, физик и исследователе Библии, указал как на важный элемент тотемистской религии на так называемое поедание тотема. Раз в году тотемное животное, обычно обожествляемое, торжественно умерщвляется при участии всего племени, поедается и затем оплакивается. С этим оплакиванием связывается целое празднество. Если добавить сюда предположение Дарвина, что люди первоначально жили ордами, каждая из которых подчинялась одному-единственному, сильному, жестокому и ревнивому человеку, то можно позволить себе вывести из всех этих компонентов гипотезу или, лучше сказать, видение следующего процесса: отец первобытной орды как неог­раниченный деспот претендовал на всех женщин, а опасных соперников-сыновей убивал или изгонял. Но однажды эти сыновья сговорились, победили, убили и вместе съели отца, который был их врагом, но вместе с тем их идеалом. После содеянного они не могли стать его наследниками, поскольку один стоял на пути друго­го. Под воздействием неудачи и раскаяния они научи­лись находить друг с другом согласие, объединились в братский клан, на основе тотемизма, который должен был исключить повторение подобного действия, и вместе отказались от владения женщинами, ради которых они убили отца. Они теперь ориентировались на женщин чу­жого племени; так сложилась тесно связанная с тотемиз­мом экзогамия. Поедание тотема было торжественным поминовением жестокого деяния, а отсюда и сознанием вины человечества (наследственный грех), одновременно с которым возникли социальная организация, религия и моральные ограничения.
Независимо от того, могло ли так быть в истории или не могло, возникновение религии связывалось здесь с отцовским комплексом и строилось на амбивалентности, которая в нем господствует. После того как отца перестали заменять тотемическим животным, грозный и ненавидимый, почитаемый и вызывающий зависть пра­отец сам становится праобразом Бога. Строптивость и любовь к отцу борются в сыне друг с другом, приводя ко все новым компромиссам, которые, с одной стороны, оз­начают расплату за убийство отца, с другой — вроде бы демонстрируют выгоду от' него. Подобная концепция ре­лигии бросает особенно яркий свет на психологические основы христианства, где церемония пожирания тотема немного замаскирована под причастие. Я хочу настоя­тельно подчеркнуть, что это последнее толкование исхо­дит не от меня, оно встречается уже у Робертсона Смита и у Фрэзера.
Т. Рейк и этнолог Г. Рохейм в многочисленных и за­служивающих внимания работах, основываясь на идеях книги «Тотем и табу», продолжили их, углубили или поправили. Я сам позднее возвращался к ней еще не­сколько раз, исследуя «бессознательное чувство вины», которое играет такую большую роль и как мотив невротических заболеваний, а также пытаясь теснее связать социальную психологию с психологией личности («Я и Оно», «Массовая психология и анализ человеческого «я»). Архаическое наследие времен первобытного суще­ствования человеческой орды я использовал и для объяс­нения подверженности гипнозу.
Мое участие в других применениях психоанализа, вызвавших самый широкий интерес, незначительно. От фантазий отдельного невротика широкая дорога ведет к таким созданиям массовой и народной фантазии, как мифы, легенды и сказки. Мифология стала областью де­ятельности Отто Ранка; толкование мифов, их связи с известными бессознательными детскими комплексами, замена астральных объяснений человеческой мотивиров­кой во многих случаях знаменовали успех его аналити­ческих исследований. Многочисленных исследователей в близких мне кругах нашла также тема символики. Сим­волика принесла психоанализу многих врагов; иные слишком трезвые исследователи никогда не могли простить ему признания символики, как, например, в «Толковании сновидений». Но не анализ открыл эту символику, она была давно известна в других областях и играет там (в фольклоре, мифах, легендах) даже боль­шую роль, чем в «языке сновидений».
К применению анализа в педагогике сам я лично от­ношения не имел; но ведь было естественно обратить внимание воспитателей на результаты аналитических исследований сексуальной жизни и душевного развития детей, чтобы они по-новому увидели свои задачи. Неу­томимым борцом за это направление в педагогике пока­зал себя протестантский пастор О. Пфистер в Цюрихе, который сумел соединить применение анализа также с опорой на всегда сублимированную религиозность; наря­ду с ним работали госпожа д-р Хуг-Хельмут и д-р С. Бернфельд в Вене, а также многие другие 1. (1Добавление 1935 г.: С тех пор именно детский анализ добился мощного взлета благодаря работам г-жи Меланин Клейн и моей дочери Анны Фрейд). Примене­ние анализа для профилактического воспитания здоро­вых и для корректировки еще не невротических, но сбившихся в своем развитии детей дало практически важные результаты. Теперь уже невозможно запрещать врачам пользоваться психоанализом и не допускать до него любителей. В действительности же врач, не получивший специального образования, в области анализа — любитель, несмотря на свой диплом, а неврач при соот­ветствующей подготовке и возможности при необходи­мости опереться на врача может выполнить и задачу аналитического лечения неврозов.
Благодаря такому развитию, успеху которого было бы уже бессмысленно сопротивляться, слово «психоана­лиз» успело стать многозначным. Первоначально оно оз­начало определенный терапевтический метод, сейчас же стало названием целой науки, науки о бессознательной душевной деятельности. Эта наука редко может одна, сама по себе полностью решить проблему; но она как будто призвана внести важный вклад в самые разные области знания. Область применения психоанализа столь же широка, как область применения психологии, к которой психоанализ в весьма значительной степени примыкает.
Так что, оглядываясь на дело своей жизни, я могу сказать, что проделал разнообразную работу и проложил немало новых путей, из которых в будущем что-то дол­жно получиться. Но мне самому не должно знать, много ли это или мало. Однако позволю себе высказать надеж­ду, что я открыл дорогу важному прогрессу нашего по­знания.
1924
Добавление
Издатель этого сборника «Автобиографий», насколь­ко я знаю, не предполагал, что одна из них спустя неко­торое время потребует продолжения. Возможно, здесь это первый такой случай. Поводом написать его послу­жило пожелание американского издателя предложить публике эту небольшую работу в новом издании. Она появилась сначала в Америке в 1927 году (у Брентано) под заглавием «An Autobiografical Study»1 (1 «Автобиографическое исследование» – англ.), но, к сожале­нию, под одной обложкой с другим эссе и под общим с ним названием «The Problem of Lay-Analysis»2 (2 «Проблема любительского анализа» – англ.). Две темы проходят через эту работу: тема моей судьбы и история психоанализа. Они здесь глубочайшим образом переплетены. «Автобиография» показывает, как психо­анализ стал содержанием моей жизни, а кроме того, исходит из вполне оправданного предположения, что, кроме моих научных занятий, ничто остальное в моей личной жизни не заслуживает такого же интереса.
Незадолго до того, как я стал писать «Автобиогра­фию», возникло ощущение, что из-за рецидива злокаче­ственной болезни моя жизнь приближается к скорому концу; лишь искусство хирургов в 1923 году спасло ме­ня, и я остался жизне- и работоспособен, хотя здоровье мое уже до конца никогда не выправлялось. За более чем десятилетие, прошедшее с тех пор, я не прекращал своей работы и публикаций в области психоанализа, что видно из моего завершенного XII томом Собрания сочи­нений (в Международном психоаналитическом издатель­стве, Вена). Но сам я вижу одно существенное отличие от раннего этапа. Нити, которые переплелись друг с другом в моем развитии, начали отделяться одна от дру­гой, интересы, возникшие позднее, отошли на задний план, а на передний вновь вышли более ранние, перво­начальные. Хотя за это десятилетие мною был проделан новый важный этап аналитической работы, например пересмотрена проблема страха в работе «Задержка, симптом и страх» (1926), и в 1927 году мне удалось полностью объяснить сексуальный «фетишизм», но все-таки правильно будет сказать, что с тех пор, как я уста­новил два вида влечения (эрос и влечение к смерти) и разложил психическую личность на «я», сверх-«я» и «оно» (1923), я больше не вносил решающего вклада в психоанализ, а то, что я написал потом, могло бы без потерь остаться ненаписанным или было бы скоро сдела­но кем-то другим. Это связано с произошедшим во мне поворотом, с некоторой стадией регрессивного развития, если угодно. После того как всю жизнь я посвятил есте­ственным наукам, медицине и психотерапии, мой ин­терес обратился к той культурной проблеме, которая когда-то вряд ли захватила бы пробудившегося к раз­мышлению юношу. Уже на взлете психоаналитической работы, в 1912 году, я в книге «Тотем и табу» предпри­нял попытку использовать только что обретенное анали­тическое понимание для исследования происхождения религии и нравственности. Два позднейших эссе, «Буду­щее одной иллюзии» (1927) и «Неудовлетворенность культурой» (1930), продолжили это направление рабо­ты. Мне становилось все яснее, что события человеческой истории, взаимодействия между человеческой при­родой, культурным развитием и теми остатками древ­нейших переживаний, которые стала представлять рели­гия, суть лишь отражения динамических конфликтов между «я», «оно» и сверх-«я», которые психоанализ изучает на отдельном человеке, то есть те же самые процессы, но повторенные на более обширной сцене. В «Будущем одной иллюзии» я говорил о религии в основ­ном негативно; позднее я нашел формулу, которая более справедлива к ней: ее власть основана, вообще говоря, на истинном ее содержании, но эта истина не матери­ального, а исторического свойства.
Эти основанные на психоанализе, но далеко выхо­дящие за его рамки работы встретили у публики, пожалуй, больший отклик, нежели сам психоанализ. Возможно, отчасти благодаря им возникла недолговеч­ная иллюзия, будто ты принадлежишь к числу авторов, которых столь великая нация, как немецкая, готова была слушать. Шел 1929 год, когда Томас Манн, один из тех, кто больше всех имел право говорить от лица немецкого народа, определил мое место в современной духовной истории в словах столь же благожелательных, сколь и глубоких. Некоторое время спустя в ратуше Франкфурта-на-Майне чествовали мою дочь Анну, представлявшую меня при вручении присужденной мне премии им. Гёте за 1930 год. Это была вершина моей гражданской жизни; вскоре после этого рамки нашего отечества сузились, и нация не захотела нас знать.
На этом я позволю себе закончить свой автобиогра­фический рассказ. Все остальное, что касается моей личности, моей борьбы, разочарований и успехов, обще­ственности знать более подробно не обязательно. И без того я в некоторых своих работах — о толковании сно­видений, о повседневной жизни — был откровеннее и честнее, чем это позволяют себе обычно люди, описыва­ющие свою жизнь для современников и потомков. Бла­годарности за это я не услышал; по своему опыту я никому не посоветовал бы следовать моему примеру.
Еще несколько слов о судьбах психоанализа в нашем столетии. Уже не подлежит сомнению, что он будет су­ществовать, он доказал свою жизнеспособность и способ­ность к развитию как отрасль науки и как терапевтиче­ский метод. Число его приверженцев, организованных в Международный психоаналитический союз (МПС), за­метно возросло; к таким уже давним местным организациям, как группы в Вене, Берлине, Будапеште, Лондоне, Голландии, Швейцарии, добавились новые в Париже, Калькутте, две в Японии, множество групп в Соединенных Штатах, в самое последнее время по одной в Иерусалиме, Южной Африке и две в Скандинавии. Эти местные группы финансируют за счет собственных средств учебные институты, в которых осуществляется обучение психоанализу на основе единого плана, и ам­булатории, где опытные аналитики, равно как их учени­ки, дают нуждающимся бесплатное лечение, или же они прилагают усилия по созданию таких институтов. Члены МПС раз в два года собираются на конгрессы, где чита­ются научные доклады и решаются организационные вопросы. Тринадцатый такой конгресс, который я сам уже не смог посетить, состоялся в 1934 году в Люцерне. При всем общем, что связывает участников, работают они в разных направлениях. Одни уделяют главное вни­мание объяснению и углублению психоаналитических знаний, другие стараются обеспечить связь с терапевти­ческой медициной и психиатрией. С практической точки зрения часть аналитиков поставила перед собой цель до­биться признания психоанализа в университетах и вве­дения его в медицинские учебные планы, другие решают остаться вне этих организаций и не хотят поступаться педагогическим значением психоанализа ради медицин­ского. Время от времени вновь оказывается, что кое-кто из людей, занимающихся анализом, решает возвысить одну-единственную психоаналитическую тему за счет всех других. Но целое все же производит отрадное впе­чатление серьезной научной работы высокого уровня.
1935
Література:
Фрейд З. По ту сторону принципа удовольствия / Пер. с нем.; Сост., послесл. и коммент. А.А. Гугнина. – М.: Прогресс, 1992. – 569 с. (С.91-148).

stattya-268turistichnij-zbr-rozdl-zagaln-polozhennya-stattya-sfera-d-podatkovogo-kodeksu-ukrani.html
stattya-27-klasifkacya-ndivdualnij-reglament.html
stattya-27-poryadok-utvorennya-okruzhno-viborcho-koms-zakon-ukrani.html
stattya-27-poryadok-viznachennya-vkladnikv-yak-mayut-pravo-na-vdshkoduvannya-koshtv-za-vkladami.html
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат
Реферат